Сегодня, 15 марта, исполнилось 75 лет выдающемуся русскому писателю Валентину Григорьевичу Распутину, в чьем творчестве особое место занимают вопросы сохранения национальной культуры и утверждения нравственных христианских ценностей в жизни человека и общества.
Получив историко-филологическое образование, Валентин Григорьевич прошел долгий творческий путь – от внештатного сотрудника периодических изданий до маститого писателя, чей талант сегодня признан всеми. В.Г. Распутин известен и как общественный деятель. Сегодня он входит в состав Патриаршего совета по культуре Русской Православной Церкви, у себя на родине, в Иркутске, содействует изданию православно-патриотической газеты «Литературный Иркутск», был одним из инициаторов открытия и вошёл в попечительский совет Православной женской гимназии во имя Рождества Пресвятой Богородицы.
Издательство «Лепта Книга» пока всего лишь раз сотрудничало с замечательным автором. Валентин Григорьевич Распутин предоставил для публикации свой очерк «На Афоне» для сборника «На перекрестках вечности». Эта книга о православных святынях мира вышла в нашем издательстве в конце прошлого года.
Предлагаем вашему вниманию отрывок из рассказа В.Г. Распутина «На Афоне».
На Афон я зван был давно. Конечно, не с самой Святой Горы – приглашения оттуда ни для кого не рассылаются. Зван я был всем тем, что слышал и читал о нем со времен молодости. Вначале было только слово, овеянное святостью и суровостью его исполнения избранными на избранной земле, спасительным чистым дыханием и смутным зовом. Читали же мы и Гоголя, и Тургенева, и Лескова, и Достоевского, и Толстого… никто из них не обошелся без этого слова – «Афон». Среди подобных ему, таких, как Оптина Пустынь, Валаам, Соловки, оно было первей и выше, где-то как бы на полпути к небесам. Лучезарным горним духом струилось оно, сладкими воспоминаниями тех, кто приносил его в Россию.
А потом я прочел дивный очерк об Афоне Бориса Зайцева, приезжавшего туда из Франции в 1927 году. Очерк художественный и возвышенный, мягкий и нежный… никак не хотелось русскому человеку, потерявшему Родину и словно бы обретшему здесь ее предшествие, — никак не хотелось Зайцеву заканчивать его, и он уже без всякого порядка, только бы не отрываться, добавлял и добавлял к нему новые главы. Из Русского Зарубежья присылали мне рождественские и пасхальные поздравления на афонских открытках с видами Пантелеимонова монастыря, Андреевского и Ильинского скитов… Представлялось, что это и есть райские кущи, нечто небесное, склонившееся благодатным соступом.
Афон под пером Константина Леонтьева, суровый и многоликий, разбитый на многие десятки монастырей, скитов, келий и калив (келья, когда она отдельно от монастыря, — это общежитие на пять-шесть человек с домовой церковью; калива — отдельный домик без церкви), составленный множеством форм и оттенков монашеской жизни, как оно и есть по большей части до сих пор, — этот «приземленный» Афон не отрезвил меня. Ну да, это, может быть, не совсем рай, но из того, что можно создать на грешной земле, это к раю ближе всего. «Аскетический рай» — услышал я потом на Афоне. И навсегда запомнились слова Константина Леонтьева о сути более чем тысячелетней афонской житийности: «чистота и прямота православия». Суть эта постоянно подтверждалась и воспоминаниями паломников. Все они возвращались со Святой Горы в радости: есть там, среди ее насельников, крепость такой духовной кладки, что ничем ее, ни грубой силой, ни сладкой «прелестью», не взять.
Думаю, многие живут с этой надеждой: есть такая крепость, против которой бурлящий в грехе мир бессилен.
Через полвека после революции 1917 года на Афоне оставались единицы русских монахов. Но и они выстояли.
Чтобы попасть на Афон, требуются две визы: греческая, поскольку это греческая территория, и собственно афонская, потому что это автономная монашеская республика со своим управлением и своими законами. И потом убедились мы: полиция на берегу подле каждого монастыря греческая, под греческим флагом справляет она свою службу, но придана для охраны и внушения приезжим местных нравов в том случае, когда о них забывают.
Мы ехали втроем: Савва Ямщиков, известный искусствовед, реставратор и в последние годы писатель, в любом конце планеты через полчаса отыскивающий знакомых; Анатолий Пантелеев из Санкт-Петербургского университета, неутомимый кино- и фотолетописец почти всех патриотических событий в России на протяжении лет тридцати, и аз грешный. Поездку нам облегчила дружеская помощь советника российского посольства в Афинах Леонида Решетникова, отменного знатока и любителя русской литературы. Десять лет назад мы сошлись с ним в Болгарии, где он тогда работал, побывали в одном из монастырей под Софией и, вдохновившись, решили непременно съездить на Афон. Из Софии до Афона рукой подать, из Москвы подальше, а из Иркутска совсем далеко. Потребовались годы и годы, чтобы собраться. Но вот они позади, на посольской машине мы катим из Афин в Салоники, там пересаживаемся на консульскую машину и в день добираемся до курортного приморского городка Уранополис, где к нам присоединяется Максим Шостакович, сын композитора и сам хорошо известный в мире дирижер. Уранополис — крайняя точка Большой земли, дальше – по воде. Утром мы поднимаемся на паром под названием «Достойно есть», Анатолий Пантелеев, не медля ни минуты, хватается за кинокамеру, как только по левому борту обозначаются каменистые афонские берега, и тут же перед ним вырастает фигура служителя порядка и объясняет, что кинокамера на Святой Горе запрещена повсеместно без всяких исключений, а на фото природу – пожалуйста, но в монастырях и тем более в храмах тоже нельзя. И потом на каждом шагу приходилось нам встречаться с особыми и нестареющими, как были они приняты тысячу лет назад, афонскими установлениями. Нравятся они или не нравятся, а будь добр выполнять. Никаких неудобств это, надо сказать, не доставляет, а беспрекословное подчинение древним законам невольно даже и возвышает, обдает дыханием вечности.
Тут все «достойно есть».
Афон, случается, называют островом — должно быть, из-за труднодоступности его по горным тропам из греческой Фракии, откуда длинным трезубцем уходят в Эгейское море вытянутые гористые отросты. Один из них, восточный, и есть Афон, тысячелетнее царство двадцати православных монастырей. Скалы преграждают путь к нему сразу же по выходе в море, на другом конце этого отроста-полуострова величественно высится Агион-Орос, Святая Гора, поднятая от подножья более чем на две тысячи метров. Издали она кажется необитаемой, однако в ясную погоду на вершине ее видна церковь, а склоны ее при приближении к ним оказываются утыканы норами-пещерами, где, непонятно как выживая, многими столетиями искали себе сверхсурового жития монахи-пустынники. Святая Гора дала название всему Афону; на афонских иконах над нею и простерла свой омофор Богородица. Это Ее земной удел, здесь Она проповедовала местным жителям Евангелие. Предание говорит, что по жребию между апостолами Ей предстояло это служение в Иверской земле (в Грузии), но уже с дороги волею небес направлена была Богоматерь сюда и стала просветительницей и защитницей Афона.
Из конца в конец по каменистому гребню, спадающему по бокам к берегам, протянулся Афон на сорок километров, имея в поперечнике от восьми до двенадцати километров. Сверху смотреть — точно звезды небесные, срываясь, засеяли эту землю и дали волшебные всходы — монастыри и скиты с задранными вверх маковками церквей. А вокруг них отбиты у камня островки зелени – виноградники и огороды, и от одного монастыря к другому проторены узкие, нередко нависающие над ущельями, лесные тропы. Тут всюду древние, переплетающиеся, как морщины, тропы, тут от молитв все кажется живым, молвящим, и воздух сладостно насыщен молитвами, как запахами весеннего цветения.
В соборе Покрова Богородицы показали нам совершенно потемневший, «угольный» образ Спаса. Он почернел за неделю в июле 1918 года, в те дни, когда зверски была уничтожена в Екатеринбурге Царская семья. Известие об этом злодеянии дошло до Афона позже, а тогда, ничего не понимая и пугаясь, монахи пытались очистить, проявить Нерукотворный образ Спасителя на иконе — нет, в безысходной скорби Он так и остался навсегда темным.
Сейчас в нашем монастыре 55 насельников. Есть и пребывающие за монастырскими стенами, изредка спускающиеся с гор, но их немного. В невероятно суровой аскезе, в беспрерывной молитве (в «беспрерывной» не ради красного словца, есть труженики молитвы, не оставляющие ее ни на час), вымаливавшие Россию и, может быть, уже вымолившие ее, они ушли в вечность. И теперь показывают только места их обитания — в землянках, пещерах, в дуплах вековых дубов и платанов.
Через полтора часа хода вдоль афонского берега, густо забросанного отслоившимися от скал валунами, древними до того, что в сердцевине их видна желтоватая крошка, — часа через полтора по левому борту показался и наш монастырь, до боли сердечной узнаваемый по открыткам и рассказам, словно вдруг приподнявшийся, оборотившийся к нам приветливо золотом своих многочисленных главок. «Достойно есть» так мягко прильнул своей широкой кормой к причалу, что не почувствовалось и толчка. Мы были единственными, кто сошел здесь, поэтому встречавшему нас монаху не пришлось гадать, кто его гости. Он быстро и решительно подошел, пока мы озирались, представился отцом Философом и так же решительно, но не торопясь, обычным своим спорым шагом повернул вправо и повел нас вдоль длинного, казавшегося приземистым, пятиэтажного здания, протянутого по берегу моря. Мы отставали; отец Философ приостанавливался, давал нам приблизиться ровно настолько, чтобы не вступать в разъяснения, и устремлялся дальше.
В этом здании и располагался фондарик — гостиница для поклонников. Здесь особый язык: многое из того, что носит греческие названия, за столетия было приспособлено русскими насельниками под свое произношение. Так архондарик превратился в фондарик, а поклонниками ласково называют паломников, которые едут не только интерес свой удовлетворить, но и поработать, помочь монастырской братии. Но, прежде всего — молиться и молиться.
В фондарике на верхнем этаже отец Философ покормил нас с дороги. Только дважды, в день приезда и в день отъезда, приглашали нас за этот небольшой гостевой стол возле окошечка в кухонку, откуда и подавались незамысловатые блюда, Обычно же, как и полагалось в определенные часы, кормились мы в общей трапезной вместе с братией, под чтение из Святых отцов и торопливый и строгий чин вкушения пищи. Бесед здесь за столом не ведут; общая молитва, перестук ложек под голос чтеца, снова общая молитва — все деловито, размеренно, движение в движение, локоть в локоть. Мы были на Афоне в марте, в Великий пост, когда воздержание и молитва для братии превращаются в самое дыхание. По средам и пятницам трапеза только раз на дню. Но пища сытная, по воскресеньям предлагается вино.
Нас отец Философ, называемый здесь фондаричным или гостинником, что входит в обязанности эконома, на скорую руку покормил овощным салатом, обильно политым оливковым маслом, и чечевичной кашей. В избытке был мед. Засиживаться не пришлось, все в монастыре, за исключением церковных служб, делается в заведенном хорошем ритме — как по часам особого хода, ускоряющими движение стрелок между службами и замедляющими их в долгие часы молитвенного стояния.
Но Афон действительно живет по особому — византийскому — времени. С заходом солнца стрелки часов переводятся здесь на полночь и начинаются новые сутки. На выходе из фондарика на стене слева висят рядышком совершенно одинаковые часы современной круглой формы: на одних европейское время (это для гостей и паломников) и на вторых — византийское, древнее, при котором жили еще Отцы Церкви. Самое большое расхождение, естественно, зимой, в короткие декабрьские дни, самое малое — в летнее солнцестояние. Монахи шутят, показывая на одни и другие часы: одно время торгашеское (это европейское) и второе — Божье. Это непривычное и, казалось бы, неудобное существование во времени, когда утро наступает без утра, а ночь является при свете, хоть и заставляло блуждать между Грецией и Византией, очень меня, однако, воодушевляло, как доказательство того, что я и в самом деле попал в глубины таинственной древности, которая только что приняла благодатную веру и примеривает ее на народы. Подолгу порой ничто не опровергало этой уверенности: море, во все дни тихое, чуть колеблющееся под волной, каменные развалины какой-то допрежней цивилизации, счастливо найденное пристанище человека в новых градах под водительством мудрейших и святейших, доносящееся со службы хоровое пение, сладко звучащий колокольный звон…
Моя келья в фондарике была, как и полагается, бедна. Вытянутая к единственному, глубоко сидящему в крепостной стене, окну, она и не позволяла иного, чем было передо мной, расположения обстановки: узкая кровать с панцирной сеткой справа от окна застелена суровым суконным одеялом, над головой простенькие картонные иконки, слева видавший виды ободранный столик, на нем лампадка. И ни табуретки, ни стула. Однако, заглянув в келью к своему товарищу Анатолию Пантелееву, я обнаружил у него целых три стула. Подобной несправедливости от Афона нельзя было ожидать, и один стул, который и в светской гостиной смотрелся бы неплохо, немедленно был мною присвоен. Электрическая лампочка над входной дверью в моей келье тусклая, незаметная, я ее только на третий день и обнаружил, да в ней и надобности не оказалось, ибо при солнце и свете электричество ни к чему, а с заходом солнца в византийскую глухую полночь оно выключается.
Бедность бедностью, но зато какая благодать! Окно выходит на море, и волны недремно бормочут и качают в те недолгие часы, когда падаешь в кровать и укрываешься монашеским одеялом. Ночью под захлебывающийся звон колокольца, которым подымают на службу (теперь уже, как во времена Бориса Зайцева, не бьют в било, а обегают с голосистым колокольчиком все коридоры), — ночью, поднятый со сна, вздуешь лампадку, заправленную оливковым маслом, и так хорошо сразу станет от душистого трепетания фитилька. Длинным-длинным коридором, в конце которого над дверью душевой и туалета едва мерцает световой квадратик, ощупью нашариваешь ногами выход, слышишь вокруг торопливые шаги и выбираешься наконец под звезды и колокольный звон.
Еще при свете в первый же день мы успели на вечерню. Все тот же отец Философ привел нас в собор св. Пантелеимона и указал стасидии, которые мы можем занять. Стасидии — это высокие узкие сидения с подлокотниками, облегчающие многочасовое стояние на ногах. С моего места у боковой стены перед колонной в передснем приделе храма не видно было чтецов, на два голоса читающих у клироса. Я вслушивался, но в полумраке и густо и недвижно стоящем воздухе и слышно, и видно было плохо. Монахи рядом соскальзывали со стасидий, бросались на колени и распластывались на полу. Я повторял их движения слепо и неловко, опаздывая, громко стуча коленками. Но это продолжалось недолго, служба как бы отыскала меня, подхватила, помогая узнавать и понимать все ее движения, стало легко и радостно, нахлынул восторг, что наконец-то я здесь, куда нельзя было не приехать.
Вечерня продолжалась часов пять, глухой ночью мы вернулись в свои кельи, я постоял перед окном, вслушиваясь в колышень моря, затем с чувством необычайной легкости и освобожденности от всего-всего, что еще недавно теснило меня, не возжигая лампадки, разделся и лег. Так хорошо, так покойно и уютно! Сонная волна лизала берег неравномерно, музыкально, чуть взбулькивая на пятом или шестом касании. В коридоре ни звука. Неужели там, откуда мы приехали, в больших городах огромной несчастной страны, в городах, превратившихся в скопища зла, продолжают сейчас визжать и кричать перед экранами, изощряться в пошлости и бесстыдстве, лезть грязными руками и грязными словами в душу, зазывать в бесконечные игры и викторины с призами… Нет-нет, ничего больше нет и не будет. Так хорошо!
И только закрыл я глаза — над самым моим ухом раздался требовательный гром; показалось, что бухнул сурово большой монастырский колокол. Он обратился в колокольчик, как только я пришел в себя, с суматошным трезвоном пронесся по нашему третьему этажу, спустился на второй или поднялся на четвертый, потом снова на нашем встряхнулся с силой два-три раза, давая знать, что побудка закончена. Вот тогда и ударил вполголоса глухим боем монастырский царь-колокол.
В коридоре послышались первые шаги. Я вышел; в полной тьме далеко вправо висело тусклое световое пятно. Вытянув на стороны руки, чтобы не натолкнуться на стены, делая ими движения вроде гребков, я двинулся к нему. На обратном пути слабые мои глаза уже и совсем ни на что не годились. Пришлось окликать Толю Пантелеева, келья которого находилась напротив выхода. Впереди, со стороны моей кельи, отозвался Савва Ямщиков. Дозвались Толю и выбрались на улицу. Шел снег. Снова валко ударил на монастырском дворе колокол, сбивая с нас остатки сна, и мы заторопились. Чуть больше двух часов отпущено было пастве на отдых, и вот снова служба, снова подготовление себя к освобождению от всего ненужного, мирского, отяжеляющего — словно бы вход в невесомость. Храм в полутьме курится свечами, тускло блестит золото икон, едва слышно пробираются к стасидиям припозднившиеся, шелест общего движения, когда соступают со стасидий и снова занимают свои места. Случаются дремлющие монахи, изможденные недосыпанием. Грех невелик, тяжело монашеское тягло, да еще в Великий пост. Теперь шла вторая седмица Великого поста…
|