Рассказы и стихи
о Великом посте
и подготовке к Пасхе
А. Аенский
Как теперь я помню наступление Великого
поста в нашей семье. Мы жили в бедном,
малолюдном уездном городке, широко раскинувшемся на просторе по обоим берегам
незначительной, но веселой речонки, составлявшей радость наших летних дней. Семья
наша была совсем простая, без всяких претензий на «европейское просвещение»: она крепко держалась еще всех старинных приемов
и обычаев. И Великий пост всегда производил
на нас торжественное и несколько мрачное
впечатление. Наступает, бывало, вечер Прощенного воскресенья, и медленное течение
нашей жизни становится строже и, пожалуй,
величественней. На улице, правда, еще масленичный шум, звенят еще колокольчики и бубенцы, — тогда это дозволялось по уездным
городам, — уездные люди спешат на последок
покататься по снежным полям, уходящим
от города во все стороны чуть не до краев
поднебесья. Положим, и завтра найдется в городе немало охотников опохмелиться после
масленых кутежей, — обычай, откуда-то занесенный и в наш глухой городок, — но мы хорошо знаем, верней, чувствуем, что все это —
только отголоски веселых дней, а на самом
деле наступают, уже на ступили, дни великие,
дни служения Богу, дни молитвы, покаяния
и душевного очищения.
Становится поздно, скоро нас и спать уложат. И вот наша старая-старая няня, хранительница преданий и всякой старины, берет
нас, меня и брата, за руки и говорит: «Идите
прощаться с папой и мамой». Мы уже знаем,
что это такое, и давно ждали этой минуты —
прощаться и просить прощенья в грехах.
Мы еще совсем малыши: мне лет десять,
брату — девять. В настоящее время десятилетний мальчик в большинстве случаев уже
серьезный резонер. Для него, пожалуй, это
«прощанье» — «любопытный», «достойный
внимания», даже «научения», «русский народный» обычай, ясное свидетельство о котором
оставил знаменитый европеец Маржерет,
посетивший в XVII веке Русь. Этот Маржерет был очевидцем, как русские посещают друг
друга на Масленице, целуются, прощаются,
мирятся, если оскорбили кого-либо в про-
должение года; и, встретясь даже на улице,
люди, даже незнакомые, приветствуют друг
друга взаимным поцелуем. «Прости меня», —
говорит один; «Бог тебя простит», — отвечает
другой. И современного мальчика поучают,
что «любопытный» обычай этот, так поразивший Маржерета, просвещенного европейца,
собственно, ничего дурного в себе не заключает; напротив, может быть, заслуживает
некоторой похвалы…
В наши детские годы, однако, мы ничего
этого не знали. Мы идем к отцу с невольным чувством смущения, какой-то общей,
неведомой нам самим, вины перед ним. Мы
невольно чувствуем, что виноваты перед
отцом, что он не раз и не два имел полное
основание быть недовольным нами. И вот
мы, с искренним смирением и раскаянием,
кланяемся отцу, как того требует обычай и как
нас наставила няня, в ноги, говоря: «Прости,
папа, если мы перед тобой в чем виноваты».
«Бог простит, детки, — говорит он, отрываясь
от книги и глядя на нас поверх очков, и потом с ласковой улыбкой целует нас. — Бог простит; только смотрите, впредь будьте
умны; помните, что отец все для вас делает,
чтобы вы хорошими людьми вы шли». Мы,
конечно, заранее знали, что ничего иного
и выйти не могло, и все-таки уходили успокоенные, удовлетворенные, словно с нас тяжесть какая спала.
Прощанье с матерью происходит проще. Она не допускает нас до исполнения
всех подробностей обряда, а просто целует,
крепко целует нас. «Какие у вас грехи против
ма тери, — говорит она. — Бог с вами, детки, идите спать». Прощаемся мы и со всеми
домашними, которые уже сами подходят
к нам в удобную минуту. Но вот «прощанье» кончено. Мы знаем, что и отец с матерью будут просить друг у друга прощения,
и все остальные сделают то же. И кажется
нам, что во всем нашем доме, в каждом уголке
его наступает какая-то особенная, мирная
тишина. Мы идем спать какие-то обновленные, душевно чис тые. Нам и хорошо, и жутко
перед длинным наступающим временем,
когда нам придется исповедоваться и причащаться.
Недалеко от нашего дома — приходская
церковь, и на другой день утром, уже довольно поздно, мы просыпаемся от колокольного звона. Протяжно звучит колокол, и звук
его, печальный и однообразный, тянется
долго-долго, ослабевая, и наконец замирает
и теряется. Кажется, что он улетел куда-то
в бесконечную даль, к самым небесам, откуда
прилетают к нам Ангелы Хранители; а мы
с братом твердо веруем, что у каждого из нас
есть свой Ангел Хранитель, который внушает
добрые мысли и защищает нас от злого духа.
Мы знаем, что сейчас, сию минуту, опять
прозвонит колокол, и все-таки нам кажется,
что звук улетел и не воротится. Но вот новый
удар — и мы вздрагиваем, словно это что-то
необыкновенное, неожиданное.
— А знаешь, Лёля, — говорит мне брат, садясь на своей постельке, — мне кажется, что
колокол зовет кого-то к себе.
— Что ж, — рассудительно отвечаю я, —
он действительно зовет, чтобы люди шли
каяться: на первой неделе все говеют и причащаются.
— Нет, не то, к себе, говорю, зовет, на колокольню; прозвонит — и ждет, точно прислушивается, не идет ли кто.
Но вот в детскую входит мать, и разговор
наш прекращается; мы на первой неделе говеем и должны идти слушать часы — великопостную будничную службу.
И вот мы в церкви.
Мы с братом любили ходить в церковь
только в праздничные дни, когда она наполнялась разряженным, с веселыми лицами
народом, а на клиросе так хорошо пели. Совершенно иные впечатления были теперь.
В черных ризах выходит священник на
амвон, и строго звучит его коленопреклоненная молитва: «Господи и Владыко живота
моего! Дух праздности, уныния, любоначалия
и празднословия не даждь ми»; он просит для
себя и присутствующих «духа целомудрия,
смиренномудрия, терпения, любви…» Мы
плохо понимаем слова молитвы, но она умиляет нас. И какими преступными и тяжелыми
грехами представляются нам праздность
и празднословие! Мы их отлично понимаем,
и так хочется, чтобы был в нас «дух терпения
и любве». И вся церковь, наполненная людьми, разделяет наши чувства; самые лики икон
смотрят строже, суровее. Помню, недалеко
от нас молилась какая-то бледная сухощавая
старушка с измученными глазами, полными
слез; меня поразила она: столько горя, какой-то безграничной печали было в ее выражении и столько покорности и надежды на Того,
Кто звал к Себе «всех труждающихся и обремененных», что я сам, к великому удивлению
матери, не знавшей, что делать со мною, горько расплакался… Далекие, но неизгладимые
впечатления!
В конце недели мы с братом идем исповедоваться. В семье нашей были не в моде
нравственные разглагольствования; мы не
знали никаких наставлений и нравоучений,
не знали мы и наставительных книжек, в которых Лёли и Саши, Артуры и Маргариты
получают соответствующие вознаграждения
за добродетели и наказания за пороки. Но
в семье был силен простой христианский
дух, человечное отношение к ближнему, покорность Промыслу, особенно же — отсутствие великой гордости; напротив, все только
и говорили о своих грехах, заботились, что-бы как-нибудь не обидеть кого, и, когда их
самих обижали, на Бога возлагали отплату.
«Бог с ними, — слышали мы нередко, — а я им
злом платить не стану». Мы были малые дети,
росшие довольно одиноко, которых предохраняли от всяких столкновений с окружающей жизнью. Тем не менее мы считали себя,
по примеру старших, великими грешниками и исповеди не на шутку боялись. Зато как же
и отрадно было нам не первый раз, между тем,
убедиться, что для нас в ней ничего не было
страшного.
Священник наш тоже был старинный
человек, каких теперь и не бывает, кажется.
Он был не особенно учен, хотя подчас любил
вставить несколько латинских слов — единственная, кажется, премудрость, уцелевшая
в его давно побелевшей голове от долголетних мытарств в старинной семинарии.
Но он был очень добрый человек. Маленький, худенький, быстрый в движениях, он не
внушал решительно никакого страха. Ласковой улыбкой встречал он исповедующихся
целою кучею детей, клал на голову первого
попавшегося епитрахиль и прямо читал
разрешительную молитву, ласково замечая,
что у детей грехов не бывает, а что нужно
только слушаться маменьки и отца и не грубить им…
Нас с братом он исповедовал отдельно,
говорил, что знает нас за хороших детей,
и очень советовал следовать во всем примеру
папаши и мамаши, по его словам, людей редких. Но из этой краткой беседы мы выносили
гораздо больше, чем дали бы нам длинные наставления. С каким светлым чувством радости возвращались мы домой!
С тех пор прошли долгие годы. Глухой провинциальный уголок успел сильно измениться. Через него пролегает большой рельсовый
путь, в нем царит «просвещение», возникают
и решаются «вопросы», и старинные обычаи
исчезают. Скоро и в нем понадобится свидетельство Маржерета, что «в старину» водился
в России обычай прощания в последнее воскресенье перед Великим постом; и к посту
мы относимся уже с некоторым свободомыслием, свойственным «просвещенному
обществу» конца XIX века. Но мне жалко
нашей доброй старины, жалко тех чувств
и впечатлений, которые испытывались при
исполнении вековых обычаев нашего городка. Сколько раз, умудренный уже наукою
и суровым опытом жизни, в воспоминании
о них я находил опору против зла и тлетворных искушений житейских!.. И сколько мира,
сожаления о заблуждениях людей и сознания
своих вин перед ними вносили эти воспоминания в мою душу!.. , |